из серии "Народное творчество"
Послушайте, добрые люди
о грустной судьбе моряка.
Я вырос в сиротском приюте,
где в супе не сыщешь жирка.
Но в ночь, между прутьев в заборе
протиснулась тощая грудь.
Ведь сердце мечтало о море,
и дальний манил меня путь!
Такой непростительно юный,
смешной и восторженный весь,
нашёл я торговую шхуну,
и нанялся юнгой на рейс,
где боцман, жестокая сука,
крикливый урод со свистком,
мне в спину морскую науку
вколачивал мокрым линьком.
И стал я, парнишка, скитаться,
но в бурных морях не зачах.
Я пить научился, и драться,
раздался в груди и в плечах.
Обветрились нежные щёки,
и речь огрубела, и нрав -
всё боцмана злые уроки,
мол тот, кто сильней, тот и прав.
Ведь ласк материнских отроду
не знал я. Видать, потому
я боцману верил, уроду.
Как маме я верил ему!
И в том городишке прескверном,
что рыбой пропах до корней,
в дешёвой матросской таверне
глазами я встретился с ней.
Прекрасна, как роза в июле,
чиста, как нетронутый лист!
И искры меж нас промелькнули,
и души друг с другом сплелись.
Легка, будто ветром гонима,
к столу моему подошла,
и тихо спросила: «Любимый!
Тебя ли всю жизнь я ждала?»
А я онемел на мгновенье,
и кругом пошла голова...
Но боцмана-гниды ученье -
оно подсказало слова.
Ответил я глупо и колко,
за наглостью нежность тая:
«Скажи мне, красотка, во сколько
любовь обойдётся твоя?»
Как подло, как пошло и грубо!
И стыд мне, и срам, и позор!
И вздрогнули нежные губы,
померк удивительный взор.
Она отошла... обернулась...
И тут же, не в силах сдержать
рыданий, в передник уткнулась,
и бросилась к морю бежать
На суше я бегаю скверно.
Я к вантам руками прирос.
Как может за юною серной
угнаться поддатый матрос?
О, как я хотел за одежду
её ухватить на бегу!
Бежал я и топал, в надежде...
Но чувствовал, что не могу.
Был жребий нам выбран судьбою:
от ужаса еле живой,
я видел, как в пену прибоя
воткнулась она головой.
На сером, холодном утёсе,
придавлен своею виной,
с погасшим огнём в папиросе,
застыл я, как столб соляной.
И стоны, раскаянья полны,
срывались с искусанных губ,
покуда прибрежные волны
валтузили девичий труп.
И ветер ярился, и море
в истерике билось у скал.
Мне душу очистило горе.
Я истину вдруг осознал.
Как злоба сильна в человеке!
Так чья же вина была в том,
что рос я без должной опеки,
и вырос бездушным скотом?
Я выл, и роптал на природу,
и боцмана-гадину клял,
за то, что моральным уродом
он подло меня воспитал!
Лишь в сумерках поздних, под вечер
я слез со скалы наконец.
А мне поднимался навстречу
несчастный трактирщик-отец.
Он плакал, и слёз не скрывал он,
и капли блестели в усах.
В руке заскорузлой сжимал он
огромный мясницкий тесак.
И в миг, когда грудь мне пронзала
холодная, острая сталь,
с небес меня мама позвала
в нездешнюю светлую даль.
«Маманя!» - воскликнул я хрипко,
в агонии падая в прах,
и умер с блаженной улыбкой
на грубых матросских губах.
Прощай, моё грешное тело!
Суровая доля, прощай!
Душа к небесам возлетела,
на крыльях любви трепеща.
Прижмусь я к мамане щекою,
любимой своей повинюсь,
и с ними в блаженном покое
навеки воссоединюсь.
Простится мне свинство земное,
и я - озлобления без -
своею безгрешной слюною
на боцмана плюну с небес!