Мякишев умер, добился-таки своего. Нам никогда не узнать, что прибрало его: Небо ли, пекло. А может, мечом серафима Надвое рассечена его дура-душа. Стоит ли так горячо обсуждать, кореша, То, что за мнимостью фактов неустановимо? В зелень бутыли, как в горн пионерский, трубя, Вряд ли он спился – он со свету сжил сам себя, Сам прописал себе в рифму сценарий распада – Слишком подонок, чтоб стать гениальным творцом, Слишком поэт, чтобы стать навсегда подлецом. Дева его не помянет в тоске. И не надо. Гаер, апаш, опаленный стихийным огнем, Сколько всего оказалось намешано в нем – Силы, таланта, замашек барачного быдла; Сколько личин прикипело к нему одному. И «Имяреку, тебе...» не напишут ему Вслед собутыльники – что, безусловно, обидно. Злое дитя девяностых, он жил как хотел В диком замесе глаголов и девичьих тел – Князь кабаков, истязатель, распутник вчерашний. Но, что особенно ценно в текущие дни, Не доносил, не кричал прокурору «распни!», Не продавался за место у царской параши. Мякишев умер. Во тьму его с хохотом сдул Ветер помойных времён – шестиглазый колдун, Запах остался – то благоуханный, то рвотный. Некому ныне скрипеть, рифмовать, бередить. Девы теперь безбоязненно могут входить В самые стремные питерские подворотни.
|