ASK
|
Дата : 24-09-08, Срд, 23:03:29
В предверии вечера к 90 летию со дня рождения Александра Галича публикуем статью известного барда и ученого Сергея Чеснокова (почетного гостя и участника вечера), а также ссылку на одну из песен Галича в переводе на иврит:
Поезд Памяти С.М.Михоэлса Перевод Геннадия Гонтаря Исполняет Юдит Гиллик
Сергей ЧЕСНОКОВ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ «И вновь над Москвою пожары // И грязная наледь в крови. // И это уже не тата-ры, // Похуже Мамая, свои». Чечня. Жуткое подтверждение прозорливости поэта. Три года назад, 15 декабря, война уже была в разгаре, а в московском полуподвале на Ор-дынке со странным теперь названием «Комитет драматургов» о своих встречах с Гали-чем рассказывал замечательный человек, Матвей Яковлевич Грин. Впервые он увидел Сашу Гинзбурга во время войны в 1942-м, и случилось это в Грозном. Немцы подступали к городу. Галич играл в маленьком фронтовом театрике, тексты представлений писал Грин. Названия населенных пунктов вокруг были для них столь же значимы, как для нас теперь, полвека спустя. Только теперь все переверну-лось. «И это уже не татары»... Галич возвращается. Тема возвращения для него – одна из самых напряженных. Дети с Янушем Корчаком едут в вагоне навстречу газовым камерам и дают обет вер-нуться в Варшаву. «Когда я вернусь»... Обращение на «ты» к отчему дому завершается обетом посмертного возврата: Но когда под грохот чужих подков Грянет свет роковой зари – Я уйду, свободный от всех долгов, И назад меня не зови. Не зови вызволять тебя из огня, Не зови разделить беду. Не зови меня! Не зови меня, Не зови – Я и так приду. Он возвратился. Пластинками, кассетами, книгами, фильмами, воспоминаниями. Но рискну сказать, что глагол несовершенного вида здесь более уместен. Галич не воз-вратился, он возвращается. Возвращение только началось и будет, по-видимому, дол-гим. Пока на переднем плане его роль изгнанника. Его артистическая судьба более сложна и таинственна. Он оставил чеканный драматургический портрет эпохи. Рит-мом, метром, четкими сюжетами и непритязательными аккордами гитары он, как об-ручами, стянул в единое целое эмоциональные, драматические напряжения времени. Это мгновенно узнавалось современниками. И, как часто бывает, все было слишком близко, обиходно, доступно, чтобы быть осознанным во всем объеме. У Новеллы Матвеевой есть песенка о море. Там корабли плывут «по краю моря на край земли», балансируя, чтобы не упасть, как канатоходцы по натянутому канату. Эту песню Галич любил, я свидетель. В изгнании он написал лишь несколько песен. Одна из них – про песок, который веками сносил ветер в землю Ханаанскую. Она написана на мотив той, о море, что придумала Матвеева. Он тоже был таким кораблем-канато¬ходцем. По краю моря плыл он своей дорогой, видимый теми, кто смотрел на него с берега гла-зами любви, ненависти, равнодушия, зависти. Естественно, что пропасть, балансируя над которой Галич вел свой корабль, угадывалась. Многие из тех, чью душу поддерживал, оформлял, спасал, лечил своим словом Галич, связывали ее с угрозой ареста, репрессия-ми, изгнанничеством. Но было в этой пропасти и другое. В ее дымных глубинах просве-чивала еще и «бездна мрачная» пушкинская. И отношения с этой пушкинской пропастью составляют главную тайну Галича как артиста, художника, поэта. Тайна эта не поддается легкому осознанию. И быстрому осознанию она тоже не поддается. План переживаний, поддерживающих Галича с этой стороны, безусловно явлен в его творчестве. Но во мно-гом он оставался и продолжает оставаться скрытым от глаз современников. Нет сомне-ния, что здесь исток мощных сил, формировавших его артистическую судьбу. Природа этих сил и отношения Галича с ними – это интересный разговор. Он труден, потому что в своих художнических устремлениях Галич был еще более тверд, чем в позициях гражданских. Этот разговор, я уверен, еще предстоит, и пока он не со-стоится, возвращение Галича не будет полным. Когда Галич погиб в Париже 15 декабря 1977 года, словно оступившись, или сби-тый чьей-то злодейской рукой, в Москве, в доме у мужественного человека Юpы Шиха-новича, который всегда бесстрашно противостоял коммунистическому Голиафу, имея в руках одну лишь «бедную давидову пращу», и на себе испытал всю силу репрессий, со-брались люди, чтобы почтить память поэта. Звонила из Парижа Ангелина Николаевна, жена Александра Аркадьевича, говорила о ходе расследования обстоятельств его гибели комиссией, назначенной тогдашним мэром Парижа, нынешним президентом Франции Жаком Шираком. Комиссия склонялась к тому, чтобы констатировать несчастный слу-чай. Было двадцатое декабря, Галич еще не был похоронен, отпевание должно было со-стояться через два дня, двадцать второго. Пели песни Галича. Трудно назвать их песнями. Это скорее баллады, поэтические драмы, где выразительность достигается не мелодией и вокалом, а, как в былинах, взаи-модействием сюжета и распевной речевой пластики, особым аритмическим интони¬рованием, каким всегда отличалась живая непpигла¬женная рус¬ская речь. Я спел «Коpолеву материка», черную балладу, на¬писанную за три года до вынужденной эмигра-ции в одной из больниц Ленинграда, где Галич лежал при смерти, с заражением крови, и только чудом выжил. Центpальный персонаж в ней – белая вошь. Вся баллада – как бы вывернутая наизнанку горькая ода всесилию чудовищной властительницы огромных просторов, одной шестой части земной суши. Она владела не мнимой, а действительной властью все время, пока коммунисты управляли или думали, что управляют страной. И вот одна дама почтенного возраста, которая сама не меньше двадцати лет ос-тавила за колючей проволокой Гулага, мне и говорит, когда я закончил: «А вы знаете, в нашем лагере вшей не было. И вообще, – добавила она после паузы, – кто не хотел иметь вшей, тот их не имел». Слова были сказаны легко, но с подчеркнутой опpеделен¬ностью. Я понимал их глубокий смысл и не знал, что ответить. Во мне билась и мешала говорить мысль, что я плохо спел. И что образ королевы материка во мне, не знавшем лагерей, видимо, со-всем иной, чем образ реальности, которую эта дама знает по опыту. Но как бы то ни было, независимо от моего исполнения, я явственно ощутил тогда, как от этих слов замкнулся на Париж ток напряжения, которое сопровождало Галича всю его жизнь – с тех пор, как стал он поэт, как отбросил бирюльки, которыми баловались почти все его сотоварищи по цеху, а точнее, по цехам, с тех пор, как решился остаться один на один с невозделанной, сырой речью, с невероятной драматургией нашей тогдашней жизни. В конечном счете это напрямую выводит к природе пропасти, невидимой, скрытой за горизонтом, по кромке которой Александр Галич вел свой корабль на глазах у изум-ленных, завидующих, ненавидящих зрителей, на виду у благодарных своих слушате-лей. Ее глубина и беспредельность определяются силами куда более мощными, чем человеческие. Их имел в виду Софокл, когда писал Эдипа. Ангел, явившийся Иакову во сне, явился как их посланник и выразитель. Галич был призван этими силами. Он откликнулся на зов, потому и обрел судь-бу, которую имел в первой, конечной жизни, имеет и будет иметь во второй, бесконеч-ной. Дpама отношений с ними, отношений нелегких, конфликтных и трагичных, «без дураков», – именно она стала основой его земного бытия, осветила все, что сделано им как поэтом и певцом. Однажды у себя дома, на Черняховского, 4, он показал мне журнал со стихами любимого многими, в том числе и им, поэта, «сделавшего эпоху», как принято гово-рить. Стихи были обращены к людям от лица поэтов. «Беpегите нас, поэтов», – гово-рилось в них, и следовала разработка темы. «Смотpите, – сказал Александр Аркадье-вич мне (и я на всю жизнь запомнил его слова), – вот пример глубоко ложной поэтической идеи». Дело, разумеется, было не в гордости паче чаяния, ее не было у автора стихо-творения. Пpосьба его была не за себя, а за всех. И не в приверженности самого Галича страданиям, этого вообще у него никогда не было, скорее напротив. Дело в п р и р о д е испытаний, которые выпадают на долю поэта в связи с тем, что он поэт. Галич не мог присоединиться к просьбе, высказанной о т л и ц а п о э т о в, потому что считал такую просьбу противоестественной. В добре и зле, творимом людьми по отношению к поэтам, он, не закрывая глаза на очевидное, видел еще и таинство, под знаком которого вершится судьба. Вот поче-му, допуская для себя моление о чаше, он наотрез отказывался от просьб о милости у людей. Свою судьбу он прозревал и принимал, не имея никаких иллюзий, зная, на что идет. «В нашем лагере вшей не было»... Когда я услышал это, я лучше понял, к а к о й магический подарок сделал Галич лично мне (за других не говорю, сами скажут). Мир вокруг был пропитан кровью. Он мог раздавить меня, и не было бы всего, чем я сейчас живу, – ни физики Логоса, ни гитары моей, ничего. Я не мог быть вне этого мира, но и внутри тоже быть не мог. Когда Галич ходил, жил, был среди нас, кровь еще сочилась отовсюду, мир продолжал оставаться очень опасным для жизни многих людей и для меня в том числе. Галич опутал его своими сетями, собрал в комок, поместил в вол-шебный фонарь и приказал: «Сиди там». И он сидел, сохраняя весь свой ужас, но уже неспособный раздавить меня изнутри меня же самого, заполонив собой. Он был в клетке, которую устроил для него поэт. Я мог жить и делать свое дело. Галич никогда не был под арестом, не попадал в тюрьму, не спал на лагерных нарах. Но он все знал. На вопросы, которые буквально сыпались на него, мол, как же так, он отвечал: «Ну, а если б я гнил в Сучане, вам бы легче дышалось, что ли?». Ко¬pолева материка явилась ему в полумраке больничной палаты, где он лежал, привязан-ный капельницей, вдали от тайги и лесоповалов. В волшебном фонаре королевой стала гнида, белая вошь. И не имело никакого значения, были в действительности вши в ла-герях или у кого-то на нарах, или не были. Коpолева материка была. Коммунистическое правление стало бедствием для культуры. Не меньшим бед-ствием сделалась необходимость противостоять ему. Не меньшим. А может быть даже большим, и более страшным, хотя сопоставления тут – дело неблагодарное. Ужалив обидчика, нарушившего естественный ритм улья, пчелы погибают, ос-тавив свое жало в его теле. Так, следуя пчелиному инстинкту, погибали наши поэты, вонзив свой поэтический дар в тело системы, в роковой фантом пустоты, и оставив его там. Галич прекрасно понимал эту опасность. Он жалил, но свой поэтический дар сумел сохранить при себе. В том ему помогли Мандельштам, Пастеpнак, Ахматова, Хармс, Вертинский. Он выжил как поэт, потому что был крепко привязан к культуре, взошедшей ранее, до разрыва, обозначенного правлением коммунистов. На фотогра-фии похорон Станиславского можно различить юного Сашу Гинзбурга среди тех, кто несет гроб. И еще выжил он потому, что всей душой всю жизнь искал опоры и под-держки в таинстве, которому причастен мальчик с дудочкой тростниковой: Мальчик с дудочкой тростниковой, Попытайся меня спасти. Есть такая хасидская легенда. В Судный день в одной местечковой синагоге со-брались люди, чтобы Бог судил их и определил дальнейшую судьбу. Цадик молил Бога простить людей за их грехи, которых было немало, но прощения не было. Там был мальчик с тростниковой дудочкой, сын портного. Ему стало скучно слушать молитвы взрослых, он достал дудочку и заиграл. Люди подумали, что это святотатство. А Бог услышал мальчика – и по звукам его простил их. «Новое русское слово». 1997. 13 декабря Авторский вариант статьи
|